|
Владимир Яницкий. Флот готов к отплытию. Почти две сотни первоклассных боевых галер, четыре тысячи византийских солдат, три - исаврийских, двести лучших своих воинов прислали союзники гунны, триста - мавры. Вместе с преторианцами, копьеносцами, щитоносцами - личной охраной командующего - восемь тысяч. Велизарий перед императором в день отплытия, в доспехах, с непокрытой головой. Хотел сказать Юстиниан, но не сказал, прижал к себе, чтоб знал, как надеется, как доверяет. Вместе с Велизарием, под его руководством, почти весь командный состав Восточной империи: Константин и Бесс (заместители командующего); начальники конницы: Валентин, Магн, Иннокентий; начальники пехоты: Геродиан, Павел, Деметрий, Урсицин. Если сейчас империю ударить со стороны отплывшего флота в ее мягкое брюхо под Грецию, она тут и протянет свои лапы, даже при ее многочисленных армиях на востоке и севере. Вся мощь Византии, весь ее флот сейчас сосредоточены в груде щепочек, плывущих по морю, швыряемых волнами с точечками человечков. Одна, другая, третья, десятая точечки слетают с палубы, падают за борт и перестают быть точечками; по двадцать - тридцать в неспокойный, штормовой день. При желании, приблизительно прикинув время пути, каждый может подсчитать вероятность для себя. Но это не так страшно, когда морская болезнь замучила, свалила с ног и продолжает терзать. При виде земли солдаты, не привыкшие к длительным морским переходам, выразили бурную радость. Лучше погибать, чем гнить в трюме, лучше истекать кровью, чем пищей. Но воевать, кажется, не придется. В Катании, где они бросают первый раз свой дружественный якорь под предлогом заправиться водичкой, их встречают как своих освободителей. Цивилизованное италийское население все сплошь приветствует понимающих их цивилизованных византийцев. Драться не с кем и не для чего, их тут, оказывается, давно ждали. Мрачновато поглядывают по сторонам недоверчивые преторианцы: нет ли засады, не спрятаны ли под одеждой улыбающейся им публики боевые клинки, а корабли за спиной не пылают ли, в то время как другие солдаты уже забыли, для чего они здесь, и вовсю набивают жратвой голодное, сотрясающееся от икоты армейское брюхо, одно общее на всех. Малочисленное готское население в страхе гримируется под италийцев и вместе с ними орет ура... В Катании Велизарий оставляет небольшой гарнизон и, как повод избавиться, Бесса, который прозудел ему все уши своими советами. Напоследок Бесс не преминул бросить упрек Велизарию: смотри, такими, как я, не швыряются - и направился слоняться по базару с самым беспечным видом и без всякой стражи. В Сиракузах - такое же чудо. Но Велизарию не до пышного обеда в его честь, торопится, хочет подчинить как можно больше, пока земля подчиняется, боится упустить неслыханную победу. Здесь избавляется от второго своего ближайшего помощника - Константина. Помощники не столько помогают, сколько ненавидят друг друга и закладывают один другого перед Велизарием, а Велизария перед Юстинианом. Пусть-ка они теперь поменьше наушничают, сплетничают и цапаются, а побольше занимаются военным и организаторским делом. Велизарий берет города, не сходя на берег с кораблей. Достаточно послать в гавань десяток галер и выяснить положение. Марсала, Ликата, Чефалу, Багерия - все сицилийское побережье добровольно принимает подданство Византии. Один только Панорм противится, оказывает сопротивление. В крепости сильный готский гарнизон. Едва боевые корабли, по обыкновению безбоязненно, вошли в гавань, как были обстреляны метательными снарядами и сожжены. Первые жертвы мирной войны (не считая утонувших во время перехода) в воде гавани тушили свои горящие спины. Из открытого моря, даже не предполагая вставать здесь на якорь, смотрел полководец на гибель своих пятнадцати галер. Не пришел на помощь, не бросил в бой свежие силы, одними глазами участвуя в битве, напигывал себя яростью, подарил всем и каждому в той бухте чудо уцелеть, приказал высачиться слева и справа от Панорма и атаковать стены в пешем строю. Командиры пехоты требовали отдых для войск - напрасно. Всю ночь готовили осадные машины, тараны, лестницы, несколько часов подремали перед рассветом, а на рассвете пошли. Шли и ложились под стенами, шли и ложились до тех пор, пока кто-то на судах не заметил, что мачта у самой большой галеры, возможно, выше стены. Теперь в гавань Панорма, хрустя обломками сожженных, входят пять самых больших галер флота, и командирская в том числе; их мачты обвешаны корзинами со стрелками из лука. Под каждой мачтой толпа, задрав головы, смотрит с палубы на товарища наверху. Если он убит, следующий по очереди карабкается вверх, вываливает труп из корзины и забирается в нее сам. Две галеры горят вовсю, но трем другим удается подойти к стенам. Стрелки с мачт видят макушки и спины обороняющихся, заколачивают им под воротники аршинные стрелы, которые выходят из поясницы, прибивают туловища к каменным зубцам. Настоящая, хорошая драка. После полутора недель триумфа немножко мордобоя. Как ни величи потери византийцев, они становятся оправданными, едва начинает маячить победа, а она уже маячит вовсю. Ключ от крепости подобран; поливающие стрелами мачты трех галер; ржавый, он со скрежетом поворачивается в скважине, поворачивается и вот-вот откроет дверь. Велизарий веселеет, мечется, энергично встряхивает руками. Бегут готы, взят Панорм, конец. Нелегкий жребий солдата: один на постое в кости играет, второй, его товарищ, тащится дальше. Один сшивается и обжирается на гарнизонной службе, другой прет на себе тяжелый щит, копье, меч и провиант на три дня. Оставив гарнизоны в Сиракузах и Панорме, Велизарий с остальным войском переправился из Мессены в Региум. На юге Италии его хорошо принимали. Жители чуть не добровольно приводили лишний скот, привозили в бурдюках вино: на, Велизарий, пользуйся, поправляйся, кормись, только освободи нас от готской заразы. Их позиция компромиссна: с одной стороны, все равно отнимут, а начнут отнимать - отнимут все, и лучше притащить самому и показать свою лояльность, даже если такой лояльности нет, с другой - новая власть всегда лучше старой, с ней появляются какие-то надежды, и у пахаря, с утра до вечера возделывающего свой надел, нет-нет да и мелькнет в перетруженном черепе праздная мысль о том, что кто-то изменит его участь на лучшую, правда, каким образом, он понятия не имеет. Едва появившись на италийской земле, еще не сделав по ней ни единого шага, Велизарий уже почувствовал за собой миссию освободителя. Одно дело: Юстинианова пропаганда, совсем другое - расположенность италиков. С мужиков не должно упасть ни одного волоска - строгий приказ по армии; мужики - мускулы любого народа, и, если они с нами, нам не придется долго воевать. Готское сельское население подделывалось, подстраивалось под общий лад, тоже тащило жирные куски, не приведи господь, окажется меньше; пока сходило. В Региуме сделали передышку, и солдатское большинство, бессловесно завидовавшее меньшинству в Сицилии, кое-как отвело пыльную, пропотевшую душу. Войны еще не было, это - не война, так, забава, учение, поход. Велизарий вспоминал те бои, когда от его войск не оставалось и половины, от иллюзий возвращал себя к суровой реальности. Вокруг гулянка и пьянь - он видит перед собой смерть, все сыты - представляет возможный голод. Как бы хорошо ни было на первых порах, потом всегда успеет сделаться плохо, лучше никогда не верить счастью. Перебежчики продолжали стекаться. Бормотали разные объяснения. Возможно, среди них откровенные трусы, - неважно. Вот ему копье, вот ему все остальное, и шагом марш в общую колонну. Встречались и политические. Заикались про режим, при котором не согласны жить, про террор. Велизарий, беседуя с ними, благодарил судьбу, что не политик. То есть он-то как раз и политик, если не он, то кто? Но он политик специфический - стратег, военный, жнец ее полей, они - ее идейные и часто очень недалекие сеятели. Их семена не всходят в этой земле, вот и все, желание играть в обществе заметную роль толкает их к другому обществу, может, тут повезет? Объективно император Юстиниан ничем не лучше, просто, отделенный от них тремя морями, он сумел нарисовать перед ними свой идиллический автопортрет. С Теодатом они не разделили взглядов, с Юстинианом им просто пока нечего делить, когда придется делиться и с Юстинианом, им снова, возможно, заломают за спину ручонки. Среди сбежавших зять Теодата, муж его дочери Теоденаты, Эбримут. Тут все друг друга продают, к этому тоже надо привыкнуть. Велизарий никогда особенно не лез в сплетни при дворце императора, от них раскалывается голова, император оберегал от них и от клеветы своего любимца, но тут, на готской земле, приходится с головой окунуться в вонь чужих сплетен. У Юстиниана, конечно, не чище. Где больше конюшня, там и воняет сильней. Приходится принимать этого Эбримута, и по всей форме. Тот сразу показывает, кто таков. Свита, одежда, драгоценности, выставленные напоказ, полуримлянин, полуварвар, небрежная речь на высоких нотках; играл на своем горле, как на дудке, величественно заикался, делал многозначительные паузы не к месту; отправлен к императору, по прибытии обласкан, получил разные почести и звание патриция. Ты, моя страна, загнивай как хочешь вместе с оболтусом тестем и всей его ратью, я здесь встану на довольствие, здесь получу свой паек. Трудно понять, кто он. Ни рыба ни мясо - ну и пусть себе пахнет потихонечку. Императору такие нужны... для должностишек. Но Южная Италия - это еще не Италия сама, а Сицилия - не Италия тем более. Подлинной Италии Велизарий не знает, но надеется в скором времени узнать. Пограничные регионы, а провинции вовсе, могут принять любого над собой, им все равно, могут исповедовать любые воззрения, они пашут, они сеют, они собирают урожаи, кормят Рим, а Рим далеко-далеко. Как поведут себя в начавшейся войне центральные районы, контактирующие со столицами более тесно? "Из Региума войско двинулось сухим путем через область бруттиев и луканцев, а флот из многочисленных кораблей следовал за ним близко от материка". Подошли к Неаполю, укрыли в надежном месте гавани флот, разбили лагерь. Вместо того чтобы мешать и атаковать, готы оцепенело глазели, бездействовали, а слабенький, развинченный гарнизон укрепления перед городом, испугавшись штурма и окружения, попросту сдал его. Укрепление особой роли не играло, и гарнизон в нем в случае штурма действительно рисковал, но кусок, кусок отдан! В городских верхах раскричались, вступили в переговоры, послали в лагерь Стефана. Стефан прибыл, разразился такой речью: несправедливо ты делаешь, начальник, идя войной на нас, римлян, не совершивших притом никакого преступления. Мы населяем маленький город; в нем стоит гарнизон наших властителей-варваров, так что не в чашей власти, даже если бы хотели, противодействовать им в чем-либо. Да и этим воинам из гарнизона пришлось прийти сюда и нас стеречь, оставив в руках Теодата детегт, жен и все самое для них дорогое. Итак, если бы они что-либо сделали в вашу пользу, то будет ясно, что они предают не город а самих себя. Если следует сказать правду, ничего не скрывая, то вы ведете против нас войну в ущерб нашим личным интересам. Если вы возьмете Рим, то без всякого труда и Неаполь подчинится вам, но если вы будете отбиты от Рима, то, конечно, вы не будете спокойно владеть и Неаполем. Позиция, выработанная властями, проста; любыми способами отмежеваться от готов, выглядеть в зависимости от них. Подумаешь, пострадает мораль, зато есть надежда: сохранится физиономия, а она всегда дороже. Мы, дескать, ни при чем и не только не собираемся разделять с готами всей ответственности за происходящее у нас, но даже не исповедуем их воззрений. Когда все ладилось, были заодно, теперь же торопятся стать нейтралами, объективистами, Юстиниан и Велизарий им ничуть не неприятнее Теодата и Гриппа, но в таком случае пусть сначала победят Теодата и Гриппа и тогда уже возьмут их, неаполитанцев; неаполитанцы сами откроют ворота, едва узнают о победе, а теперь как их откроешь. Рубить надо с головы, с головы рубить, разве отсечение пятки может лишить жизни человека, разве штурм Неаполя меняет готскую систему? Наносит ей удар-другое дело. Но они, пятка, не хотят страдать, умеют быть слугами, но не после увечий и страданий, а добровольно. Стефан держится смело, но в голосе чувствуется страх за город. В нем, как и почти в каждом жителе, местный, частный патриотизм побеждает общий. Его народ-неаполитанцы: римляне или готы-все равно. Общносгь территории за крепостными стенами сплачивает их сильнее. Даже евреи, даже финикийцы неаполитанскому италику ближе и родней, чем италики, живущие в Риме, на том лишь основании, что они проживают там же, где и он. Если хотите, в речи Стефана заключается стратегический план византийской кампании, довольно разумный. Победите столицу - и тогда победите всю страну. Они так расположены (в кавычках) к Велизарию, что ломали, бедные, за него голову, как бы ему помочь выиграть. Приходится в таком положении! Мы так за себя боимся и поэтому так тебя любим, что даже подсказываем готовенькое решение задачки. Но, во-первых, столиц две; во-вторых, настоящие, сплоченные готские силы, чутье подсказывает, на севере, на юге либо оппозиционеры, либо колеблющиеся, а это одно уже сильно меняет дело; в-третьих, у Велизария совсем иные принципы ведения войны, не такие гуманные, но более надежные. По этим принципам одно не будет полностью уничтожено, а другое полностью сохранено, всем достанется поровну, по справедливости, кроме добровольно сложивших оружие. Мальчишке понятно: нельзя без риска оставлять за спиной невзятые города с сильными гарнизонами. В трех шагах от полководца сидит Прокопий из Кесарии, его личный секретарь, единственный человек, которому позволено сидеть без особого разрешения; литературный чародей перевернул пергамент, окунул нос в бутылочку с тушью, перемазал, пока открывал ее, ручонки и даже щеку - так солиднее: никто не засмеется, наоборот - каждый затрет пещет перед священнослужителем пера, приготовился, сам волнуется, нацелился на пергамент, замер, ждет. - Пиши. Хорошо или плохо обдумали мы, что явились сюда, об этом мы предоставим судить не неаполитанцам. Что же касается того, что подлежит вашему обсуждению, то мы хотели бы, чтобы вы, обдумав все, стали действовать так, как это в будущем могло бы вам принести пользу. Итак, примите в город войско императора, пришедшее для освобождения вас и других италийцев, и не выбирайте для себя из всего самое ужасное. Те, которые, избегая рабства или чего-либо другого столь же позорного, вступают в войну, получив успех в этой борьбе, имеют двойное утешение, приобретая вместе с победой также и свободу от всех несчастий; а побежденные, они получают для себя утешение, что не добровольно пошли за худшей участью. Те же, кто мог бы и без всякого сражения стать свободным, но вступают в борьбу, чтобы еще больше усилить свое рабство, даже в случае победы, если бы это и произошло, обманываются в самом важном для себя и, выйдя из этой войны в худшем положении, чем им думалось, ко всякому другому своему злосчастью прибавят еще печальное сознание потерянных надежд. Передай это неаполитанцам от моего имени; находящимся же здесь готам мы предоставляем на выбор или вместе с нами на все остальное время служить великому государю, или, не испытав никакого зла, вернуться прямо домой. Но если они вместе с вами отвергнут все эти предложения и осмелятся поднять оружие против нас, то и нам придется по необходимости с божьей помощью поступить со всяким, кто нам встретится, как с врагом. Если же неаполитанцы пожелают встать на сторону императора и таким образом избавиться от тяжкого рабства, то я даю гарантии и ручаюсь вам, что с нашей стороны будет сделано то, в надежде на что недавно перешли на нашу сторону сицилийцы, и они до сих пор не имели основания сказать, что наши клятвенные обещания оказались ложными,- старательно запротоколировал Прокопий. Легкие победы развратили Велизария до того, что он сам готов развращать и развращать. Пришел, показал кулак, постучал солдатскими мечами по солдатским щитам, топнул ногой: сдавайтесь, мол. Иных побед не признает. Отсюда вытекает и особая логика его убеждений, и незыблемая уверенность в правоте, и царственная доброжелательность. Он хочет всем добра - вот как, оказывается. Стефану подарил перстенек, снял с пальца, пообещал еще отвалить в случае удачи. Стефан делает оскорбленное лицо: он заботится о родном городе, он - честный гражданин, который не берет подачек (не притворство - на самом деле), не нуждается в них, стоит за идею. Он - сытый, а стоять за идею и быть честным гражданином, как известно, может только сытый гражданин. Случается, сытые продают, но он не несет ответственности за всякого мерзавца своего класса. И ничего не возьмет из принципиальных соображений, лишний раз подчеркивая свою человеческую и гражданскую объективность. Зато в городе грязная сплетня уже опережает его. А ну, вывертывай карманы, показывай, сколько тебе в них насыпали за твои слова здесь! - наперебой кричали Пастор и Асклепиодат, патриоты крови. Стефан вывернул карманы. Тогда сколько тебе пообещали? - не унимались те. Злые кинжальные лица. Хватали за одежду, пытались оттаскать. Не отбивался, разрешил терзать себя и мучить, говорил у ворот, тут же собралась толпа. Нашлись сторонники, сторонники стали вокруг, стали защищать, ораторствовать по-своему. Предателей нет, те - честные, эти - честные, только честные - враги честным, с жульем всегда найдешь компромисс. До правительства, до высоких граждан не добрались и на совет, на тайное голосование не вынесли: слишком горячий момент, слишком накалены страсти, чтобы где-то по-крысиному выносить такие волюнтаристские решения. Наоборот, само правительство, высокие граждане высыпали из своих правительственных подворотен на улицу, затесались в толпу, замешивают ее, как дрожжи опару. В мирное время управлять легко: никто не рыпается и никому дела нет, лишь бы подъесть где-нибудь. Попробуй в военное поуправляй, когда каждый хватается за свой животик и хочет видеть ему ясную перспективу. Улица превратилась в сенат, народ в трибунов. - Бороться с императором опасно,- заключил Антиох, морской торговец, богатый, уважаемый всеми человек. Встал на сторону Стефана и поддерживает его где голосом, где авторитетом. - Торговец рыбой торгует рыбой! Торгашу торгашество. Иди на свой базар, чего встал. Тут тебе не рыбой торговать! Теперь никакие авторитеты не помогут. Со стола сдернута праздничная скатерть, и все объедки на голых досках. Былые заслуги не в счет, если ты чего-то стоишь, то ты сейчас, сию секунду, чего-то стоишь, и если хочешь, чтоб за тобой пошли, только сейчас и можешь говорить, потом никто слушать не станет. Мнения настолько разделились, что не поймешь, кто за кого. Совершенно одинаково мыслящие раньше люди теперь мыслят по-разному, люди одного круга стали по разные стороны. Сда-чать город или не сдавать города. Сдавать - значит жить, как жили под другой властью, не сдавать - значит обороняться. Жить, как жили, лучше, но нужны гарантии от новых властей. Эй, земляки! Эй, горожане! - Пастор и Асклепиодат призывают всех выработать условия сдачи. Ни одна сдача невозможна без условий. Когда такие условия будут выработаны, их нужно отправить Велизарию. Если тот подпишет, можно открывать ворота. Для Пастора и Асклепиодата, как и для готов, это лазейка, куда на время можно спрятать хотя бы одну голову. За Стефаном теперь никто не пойдет, все поймаются на крючок условий и пойдут за ними. А условия, если постараться, заведут переговоры в тупик. Кому нужен Велизарий? - Неаполитанцам! Им он и несет свою свободу, как на Сицилии. Готам, всем варварам и иудеям он не нужен. Для готов, варваров, иудеев Велизарий - захватчик, жандарм. Так вот пусть этот жандарм торжественно обещает сохранить в городе демократию, свободу взглядов, совести, вероисповедания. Из городской казны не возьмет ни копейки, не обложит данью, не призовет в свою армию насильно, а только добровольно, но захватит пленных, не тронет женщины, имущества и так далее-списку требований нет конца. Записываются на длинный лист по порядку, второстепенные пункты идут впереди важных, переписать бы, но время не ждет. Неаполитанского населения в городе большинство, но оно срослось с сицилийским, и без братского чувства не обойтись. Когда оглашаются пункты, все согласны. Стефан не протестует, пожимает плечами; граждане поступили очень разумно, он сам возьмется отвезти петицию византийскому полководцу. Ну что ж, пусть едет, ему по-прежнему доверяют. Пастор предпочел бы поехать сам и наговорить в высочайшей палатке храброй отсебятины, но сейчас лучше побыть в тени. Не надо забывать: они с Асклепиодатом только направили общественное мнение в нужное внутренней политике русло, а сами пока на третьих ролях. На первых, вторых - Стефан, Антиох, римская и римски настроенная знать. После сумятицы движущие силы выяснились. Сдатчики опираются на неаполитанцев, оборонцы на все остальное население, в особенности на иудеев. Все остальное население может пойти в любую сторону, иудеи ни в какую, кроме иудейской, сторону не пойдут. Они заставят с собой считаться и окажутся последним, но самым надежным рубежом. Рубеж не понадобится, если Стефан приедет с отрядом выполнять требования или хотя бы одно из них, которое не касается еврейского населения: Пастор и Асклепиодат выходят на первые роли. И тогда-нерушимое единство, и судьба готского государства на юге спасена. Стефан приехал и привез ответ. Велизарий считает все требования законными и обещает выполнить. - Неслыханно! Да он хоть их читал?! - Да, он при мне внимательно ознакомился со всеми пунктами. Вот его подпись под ними. Документ составлен по всем правилам. Но даже в этом случае гарантии ставятся под сомнения. Формальность, пустозвонство, которое закончится ничем. Когда было видано, чтоб требования принимались без торговли, оптом. Только самый недалекий человек может поверить в искренность подобных обещаний. Вояке лишь бы город захватить; пока он трется об его стены бездомной собакой, он готов слизывать с ворот грязь, надавать любых посулов, стоит пролезть - тут-то и покажет свое подлинное лицо захватчика. Кого-то, неаполитанцев например, оставит в покое, кого-то, евреев, готов, обдерет как липку. Зачем тогда было составлять требования, если отдавать на растерзание своих братьев? Ведь неаполитанцев не тронули бы и так, без соглашений, а готов без соглашений бы перебили, повыгнали. Но другой голос не согласен. Нет, нет места досужим домыслам трусов там, где есть место документу. Под ним подпись, что еще надо? Совесть голоса успокоена, усыплена, больше не мешает ему. Как там окажется наяву, кого будут бить, он больше за судьбу своего брата ответственности не несет, теперь за нее ответственность понесет новая власть, которой он добровольно передает и себя и своего брата; ему важно: его не тронут. Толпой бегут неаполитанцы к воротам открывать их. Но начальник гарнизона заблаговременно привел сюда своих отборных солдат. Пока он жив и может командовать, никакой добровольной сдачи не будет. И не потому, что в Риме сидят заложники, как думают, его жена и дети. У ворот стычка, первые самые прыткие, самые вдохновенные бегуны нарываются на мечи и падают. Следующие, бежавшие за ними, останавливаются, смотрят на раненых, на убитых, на выстроившихся в два ряда солдат, закрытых щитами, пытаются определить степень их решимости, поджидают остальных. Толпа прибавляется, напирает, но теперь никому не хочется быть первым. Оказавшиеся первыми, кого хотят использовать в качестве тарана, в качестве насадки на копья, норовят улизнуть и просочиться сквозь товарищей подальше вглубь и толкать тех, кто очутился на их месте, а эти в свою очередь ускальзывают, улизывают. Никто не хочет жертвовать собой добровольно. Кипящая людская масса движется вперед на готов, но ровно на сколько она продвинулась, на столько же она и сократилась. Заминка решила судьбу Неаполя. На стену взобрались Пастор и Асклепиодат. Пастор поднял руку, рявкнул, заставил всех слушать его, Асклепиодат - за ним, скрестил на груди руки, преданно молчал. "Что простые горожане на первое место ставят себя и свое спасение, - неслось на головы сверху, со стены, - это вполне естественно, особенно если, не посоветовавшись ни с кем из первых лиц города, они сразу самостоятельно постановляют решение о делах, касающихся всех. И пока еще не грозит нам вместе с вами общая гибель, мы считаем необходимым, как это велит нам наш долг любви к Родине, дать следующие указания. Мы видим, граждане, что вы всячески стремились передать и самих себя и город Велизарию, который обещает вам целые горы всяких благ и готов в подтверждение этого принести самые торжественные клятвы. Конечно, если он может обещать вам и то, что он достигнет победного успеха в этой войне, то никто не станет возражать, что согласиться на его условия для нас выгодно. Не сделать всего, что может быть приятно для будущего господина, конечно, явное безумие. Но если это покрыто мраком неизвестности и никто из людей добросовестно не может ручаться за исход судьбы, то смотрите, какие несчастья вы спешите навлечь на себя. Если готы окажутся на войне победителями своих противников, то они накажут вас как своих врагов, и при этом таких, которые по отношению к ним совершили самые ужасные преступления. Ведь не под влиянием необходимости, а в силу вашей преступной воли вы склонились к измене. А в результате этого и Велизарию, если бы он победил врагов, конечно, вы будете казаться подозрительными и предателями ваших вождей, и, как явных беглых рабов, естественно, император будет все время вас держать под надзором. Ибо тот, кто имеет дело с предателем, в момент победы рад оказанной им помощи, впоследствии же у него рождается подозрение, и он начинает ненавидеть и бояться своего благодетеля, перед своими глазами имея доказательства его неверности. Наоборот, если в настоящий момент мы окажемся верными готам, благородно противясь опасности, то они, победив врагов, сделают нам много хорошего, да и Велизарий, если по воле судьбы будет победителем, окажет нам снисхождение. Преданность даже в случае неудачи никем из людей не наказывается, если только он не совсем безумный. Каких действий боитесь вы от неприятельской осады? У вас нет недостатка в продовольствии, вы не отрезаны от подвоза всего необходимого, находитесь дома, и, защищенные укреплениями и вот этим гарнизоном, вы можете смело чувствовать себя в безопасности. Смеем думать, что если бы у Велизария была какая-нибудь надежда взять город силой, он не заключил бы с нами такого договора. Ведь если бы он хотел действовать справедливо и с пользой для нас, то ему следовало бы не нагонять страх на неаполитанцев и не стараться собственную силу укреплять нашим преступлением против готов, но он должен был бы вступить в открытое сражение с Теодатом и готами, чтобы без всякой опасности для нас и без нашей измены город перешел во власть тех, кто победил". Новый вариант старых позиций. Толпа стоит, слушает. Ее сомнение замешано на крови умерших в корчах перед воротами. Не приведи начальник гарнизона сюда своих солдат, навряд ли Пастор теперь произносил бы свои речи. Теперь Пастор - молодец, и они согласны жить по-старому при старой власти больше, чем жить по-старому при новой. Старая опробована. Только пусть им докажут, что они ничем не рискуют, воюя. Велизарий ответил штурмом. Несколько человек под ливнем стрел сумели добежать до укреплений, остальные семенами упали в землю, отошли назад. Осадные машины тоже вывести не удалось. Велизарий приуныл: Неаполь не брался. Ни штурмом, ни осадой, ни хитростью, никак и ничем. Сначала негодовал, рвал на себе волосы, бесился, бил нерадивых. Неприглядная сторона полководческой деятельности в плохих, мало сопутствующих успеху условиях раскрывалась во всю свою ширь. Потом понял: нерадивость византийцев имеет свои корни в радивости неаполитанцев. На войне нет просто нерадивости, война - не сельскохозяйственные работы; всякая неудача на войне - это обратная сторона удачи твоего противника. Напомнил себе лишний раз нехитрую, давненько забытую мысль и успокоился, смирился. Перестал психовать, выбивать солдатам зубы. Та же собака на цепи. Лает, рвется, грызет железную цепь костяными зубами, дура, и надеется перегрызть, душит себя, обессиливает. И вот другая: спокойно положила морду на лапы, виляет хвостом, лижется, цепь не трогает, не натягивает, всем довольна, с судьбой не борется и страданий себе не причиняет. Какой собакой быть? Первой - рваться, зная, что цепь все равно не перегрызешь, или второй - пялиться на солнце и ничего уже не хотеть? Какая собака - эталон высшей мудрости? Кажется, полководец если раньше и уподоблялся первому злобному, малоразумному, хотя и поэтическому варианту, то теперь больше склоняется ко второму. Солдаты больше не бегут на смерть по его приказу, не толкают перед собой осадных машин и таранов, лишь потихоньку постреливают из баллист. Внешне жизнь прежняя: с утра обходит лагерь со свитой телохранителей и с писцом Прокопием, дает распоряжения - формальный обход. Потом обед, отдых в тени палатки в самый зной. Хитро избавляется от окружающих лиц, исчезает и совершает обход вторично, в одиночестве, не для распоряжений - для мыслей и для себя. Говорит с солдатами, подолгу торчит на передовых позициях перед стенами Неаполя, шарит глазами по его непроницаемым стенам, смуреет. С дурным настроением, но спокойный возвращается в свою палатку, выслушивает доклады командиров, ложится спать и спит до утра. Проходит неделя, другая. Понимает: плохого настроения не напасешься, когда так не везет. И главное - никаких возможностей и перспектив, никаких изменений и надежд на изменения. Еще одна неделя, еще. Землетрясения не случается, не извергается вулкан, море не затопляет город, делается равнодушным, безучастным к происходящему вокруг (происходящее слишком мизерно), тупеет. Не вникает в рапорты, доклады, задает вопросы не к месту и неоправданно хамит. Если талант Марса - это талант сиделки, то неаполитанцы имеют честь сопротивляться самому выдающемуся полководцу из современности. Ирония по отношению к самому себе - низшая точка падения; человеку, повелевающему людьми в бою, ниже падать некуда. Если проторчать тут еще с недельку, с римлянами придется воевать зимой. Зима, потрепанная армия и ни одной внушительной, вселяющей оптимизм победы. Победы нужны, они воздух, в них оправдание и смысл потерь. Такого воздуха ни Велизарий армии, ни армия Велизарию дать не могут. Неаполь не победили, перед Римом и вовсе портки снимут. Плюс зимой. Еще не зная, что предпринять в дальнейшем: то ли поход на Рим, то ли отступление на зимовку в Сицилию, Велизарий решает сниматься с лагеря. Палатки еще стоят, метательные машины обстреливают город, солдаты варят похлебку у костров, а командующий представляет это иначе: брошенные укрепления, брошенные надежды, армия, вытянувшаяся в походном порядке, бесконечные обозы, рыскающие на расстоянии зрительной связи патрули. Зима в Сиракузах; удрученная физиономия Юстиниана почему-то давит сильнее, чем собственная, возможная каждый день и час, смерть. О решении еще никто не знает, Константиан и Бесс, каждый по-своему, ломают головы над тем, каким же все-таки ключиком можно открыть Неаполь, вся головоломка насмарку: Велизврий сделает еще одно усилие и сначала на военном совете, а затем и перед всем войском объявит приказ, железным голосом, с интонацией незыблемой правоты, без объяснений и комментариев (они присущи слабакам). История не сохранила нам имени этого солдата. О нем ничего не известно, родом исавриец - больше ничего. Грязный, как все, драный и не очень хорошо вооруженный. К службе относился кое-как. После неудач совсем плюнул, старших не признавал, возможно, был дерзким человеком. Любил своих товарищей по оружию до той поры, пока они не протягивали грабли к его добыче. Солдатом не родился - стал. Полководца обходил стороной: не терпел посредников между собой и Марсом, с Марсом общался тет-а-тет, пока убивал, жег и в резне насиловал баб; войну ценил как высшую свободу. Перед смертью, глядя в глаза ей, на все можно на... на субординацию, на почести, на богатство, на привязанности, на дом, где вырос, на собственное детство, на мать; со звоном в голове, когда лез на стену, поливаемый кипящим жиром и смолой, когда не знал, жив или мертв, ощущал в себе чистый дух и на нам возлетал к неземному. В бешенстве мускульных усилий сотворял себе свою войну, свой риск, свою удачу, как каждый солдат. Теперь мирно бродил по окрестностям Неаполя, не бодался, козел, - пощипывал травку. Нечаянно залез ногой в лужу и захотел попить. Можно пить и из лужи, наклониться, зачерпнуть в ладони и схлебнуть с рук в рот, но интересно стало: откуда лужа и где ее начало. Ходить без цели скучно, а тут цель появилась - воды напиться. По воде, по ручейку добрался до сломанного Велизарием водопровода-огромного наклонного акведука с кирпичной, проложенной по нему трубой, нашел и место разрушения, водяную вену перерубили в одном месте, и влага, вместо того чтобы попасть жителям в рот, теперь обильно сочилась по камням, зеленовато-голубоватой пеной обтекала, обволакивала их, делала известняк изумрудом. Светло-коричневые, желтые камни светились со дна, ловили и отражали солнце, как линзы, изгибали свои поверхности, шевелились, сама вода была невидимой, но дала камням известняка видимость жизни. Исавриец напился: вынул меч, положил на землю, снял шлем и рядом положил, безбожник, встал перед водой на колени, как мусульманин перед аллахом, сделал первый глоток, дал ему пройти через все тело по всем извилистым путям и каналам и тогда уже запил: фвыльёзопфыль - хлюпали губы разговором жажды- фэыльёзопфыль. Он насладился из ямки, которую образовала вода, когда падала чуть сверху, поднялся, поднял меч и шлем и пошел. Любопытство заставило его залезть на акведук, заглянув в нутро, в кишку водопровода, наконец, забраться в нее и пойти по ней вниз, от уходящего света, к городу. Так он шел по сырой широкой трубе несколько часов, пока не наткнулся на скалу, загородившую путь. Канал, видимо, прорубали через скалу, но не всю ширину трубы, а лишь настолько, насколько у строителей хватило терпения и было необходимо всей подаваемой воде пройти. Через узкую щель исавриец, не мог протиснуться, сколько ни пытался, он мог просунуть ногу, левую руку и голову, примерно половину груди и застревал где-то в области бедер и второй половины груди. Разделся, снял с себя все, в кучку сложил перед скалой и полез, поцарапался, ободрал бок, но и тут, хотя уже был близок к цели, не смог протиснуть своего тела. Юноша бы протиснул, а мужчина, раздавшийся, мускулистый, - никак. Он сделал еще одно усилие, лицо исказилось гримасой, и почувствовал, что попался и назад уже не выбраться. Ужаснулся, рванулся изо всех сил назад, вытащил себя, оставил на камне след крови. Промыл ободранное место, оделся и пошел назад. Обратный путь показался совсем коротким, и пятно света впереди с каждым шагом становилось все шире и шире, наконец - с него, наконец - землей и небом. Солдат спрыгнул вниз и побродил еще немного. Но прогулка больших впечатлений уже не давала. Он не мог думать ни о чем, кроме трубы, узкой щели в скале, а именно о том, что ее даже простым тесаком ничего не стоит расширить. Тогда он пожалел свой меч - не надо бы его жалеть. Щель - это точно-в нескольких шагах от города. Солдату не хотелось богатства. Солдату хотелось самостоятельности и инициативы. Проникнуть в город, поселиться в нем, открыть ворота - и он, простой воин, оказывает соплеменникам большую услугу, чем любой командир. Исавриец пришел на следующий день, залез в трубу, дошел до скалы и принялся рубить ее секирой, но поднял сильный шум и испугался. К тому же и работы оказалось много больше, и дело продвигалось слишком медленно. Навряд ли на войне можно заниматься трудом узника одиночной камеры, приговоренного к пожизненному заключению. Время требует быстрых свершений. По войску прошел слух: они уходят. Велизарий так и не решился отдать такой приказ. Вечером ненавязчиво изложил свою точку зрения на военном совете и спрятался в тень. Пусть командиры цапаются и из брызг слюны выкристаллизовывают правильный путь, а командующий посидит, послушает. Умело и своевременно сваливает ответственность на чужие плечи, которые пока не знают ее веса и с радостью взвалят на себя, проявят оптимизм незнаек. Командиры засиживаются до утра. Один день ничто для похода, но все - для их голов и мыслей. Нельзя не отложить. Откладывают до следующего вечера, а пока по войску прокатывается, как отрава, паникерский слушок. Под влиянием слуха исавриец расстается со своей тайной. Единственный человек в верхах, в окружении полководца, которому он может довериться, его земляк и покровитель, тоже исавриец, начальник личной охраны Велизария - Павкарис. Выбирает момент, подходит близко, отзывает в сторонку. Тот не в настроении сегодня, с утра успел схватить нагоняй: ну чего тебе? Исавриец объяснил, у Павкариса заметались глаза. - Ты тут стой, я найду Велизария. Носился по лагерю так, словно его выплевывала из своих недр, словно плевалась им сама земля. Полководца, как назло, не было нигде. Обшарил десяток палаток, начальник личной охраны должен был бы знать. Нашел, ухватил бесцеремонно за одежду, жест, который никогда не позволял себе, встал совсем близко, говорил из губ в губы, глаза такие, будто его повесили, а потом передумали и сняли.- Показывай солдата. Послали за солдатом. Слухи мгновенно пресекаются, паникеров, тех, кто их продолжает распространять, наказывают плетьми. Никто ни о чем не должен догадываться, даже Бессу и Константиану не сообщено. Знают: исавриец, Павкарис, Велизарий. Но тайну опасно хранить даже в самом себе, ее надо поскорее реализовать, такой клад не может гнить в земле. Среди исаврийских воинов подобрано еще несколько надежных человек. Секирами скалы рубить нельзя: грохот; взяли по самому обыкновенному бруску железа от крепления разрушенной метательной машины, положили каждый себе на плечо и пошли - исавриец впереди - к водопроводу. Залезли в разрушенном месте в трубу, бесконечно долго плелись по ней, согнувшись, спотыкались, падали друг на друга. У скалы остановились в том порядке, в каком шли, впереди идущий снял брусок с плеча, забросил на выступ, вцепился в него двумя руками, принялся стачивать. Когда уставал, бросал работу, пролезал под ногами всей колонны, становился последним в очереди и отдыхал, все время, которое работали остальные, и так целый день. Ночью пришлось прервать рабогу: лязг слышнее, вернулись в лагерь. Но их исчезновение и приход стали кое для кого заметны. В следующий раз Павкарис отправил их задолго до рассвета, а начинать велел поздно утром, закончить перед закатом, а пройти глубокой ночью, и работу, хоть кровь из носу, сделать всю до конца. Они должны взять один доспех, копье, меч и щит и проверить, пролезет ли в проход воин в полном вооружении средней комплекции. Исавры все сделали, как им было сказано, и вернулись глубокой ночью. Воин средней комплекции при полном вооружении проходит в проход - доложил начальник. На рассвете Велизарий велел послать за Стефаном. Кажется, единственный в неприятельском лагере человек понимает вражеского полководца в плане его гуманных чувств и известной допустимой доброжелательности к нации, с которой тот воюет. Велизарий не пришел брать, Велизарий пришел просить. Ты дай ему, что он просит: территорию, победу над режимом, и он не станет никого трогать, только дай! А если нет, он замахнется на тебя мечом. Когда Стефан прибыл, весь его виноватый и не очень опрятный вид выдавал потерянные им позиции и доверие граждан. Протаранивал пальцем морщины на лбу, мялся и не знал, куда руки девать. Сохранять твердый, достойный вид в присутствии прославленного полководца даже не счел нужным. Перед кем ерепениться? Кому? Его позиции поколеблены - виноват, не виноват, какая разница, - отечество нашло себе других патриотов, им доверяют, за ними идут. Небольшая кучка сторонников совсем поредела за три неполных недели успешной обороны. Странный патриотизм Стефана не принимает никто, в городе начинают потихоньку считать его врагом народа, травят в общественных местах, пальцем тычут в спину и грудь. Асклепиодат и Пастор - главповары неаполитанской кухни, даже соли насыпать никому не доверят. Стефан теряет не только авторитет, но и деньги и право гражданства. Еще день, другой, и они спустят на него всю свору преданных им людей, этих собак, велят взгрызть, порвать. Из дома выходить опасно, не то что говорить, вещать. Последние дни он просиживал, запершись, а слуги выметали из дверей камни, залетавшие в окна. Византийский прихвостень! - отовсюду неслось. Приготовился к приходу убийц, настроил себя, отрепетировал прием, выражение лица. Кончить себя не даст - сам заколется. Попросит проститься со слугами, выйдет в соседнюю комнату и там завершит земной путь. В заветном ларце острый, как игла, сувенирный кинжальчик блестит лезвием, ждет, когда впиться. Вдруг вызван к Велизарию, собирается, едет - позволяется. - Куда? Увильнет, мерзавец! Пастор мотает головой: пусть едет, никуда он не увильнет. Надо доверять честным людям, а Стефан - заблуждающийся честный человек. Он сам по себе честный, из своих принципов, поэтому его не нужно ничем поощрять и миловать его за честность тоже ни к чему. Он поступит по совести: вернется к согражданам, и они - по совести, тоже честно - репрессируют инакомыслящего. Совсем ни к чему держать на оркестре хориста, поющего не в лад. А пока он нужен. Велизарий ни с кем не захочет разговаривать, кроме него, Велизарию потребен мыслящий так же, как он, на той же волне, якобы понимающий (а на самом деле предатель, честный предатель - вот парадокс), вот и пускай они толкуют: хуже не станет. Любопытно, какой еще план созрел у византийца, какой очередной шантаж привезет плясун? - Часто видел я взятые города,- говорил полководец Стефану, а рядом, скорчившись за походным столиком, не поднимая лица, скрипел писательским инструментом, глодал кого-то, вероятно историю, литературный червячок Прокопий,- и по опыту знаю, что там происходит: всех способных к войне мужчин убивают, женщин же, которые сами просят о смерти, не считают нужным убивать, но подвергают их насилию и заставляют переносить всякие ужасы, достойные всяческого сожаления,- Фразы выходили не всегда удачными, иногда - с корявинкой, но автором их был солдат, и солдат понимал: пусть сказано не так красиво, зато весомо, убедительно и от сердца. Стефан тихо слушал. То опускал голову и отстранялся, то, наоборот, поднимал ее на полководца и глазами, всем выражением лица подлипал к нему. Выражение испуга за свою жизнь сменилось выражением испуга за свой народ. Думал: о каких приготовлениях идет речь? Узнать бы. Может, придумать самому и напугать неаполитанцев. Он - не военный и правдиво не придумает. Те в свою очередь примут меры как против правды, так и против лжи. Так не прошибешь, разве когда мечи заходят по головам - тогда вспомнят своего презренного прорицателя Стефана. А город падет - смутное предчувствие не дает покоя, - падет город. Веселые, беззаботные лица на улицах - лица дураков еще раз говорят ему: падет, причем скоро. Его сердце в данном случае верный и безотказный определитель, и Стефан доверяет одному ему. - Что привез, козел рогатый, что скажешь? - какой-то наученный подонок тянет его за полу. Убеждений никаких, а мысль одна: поиздеваться над затравленным человеком, над которым все издеваются, над которым принято издеваться. Что он проповедует, никого уже не волнует, какой вариант предлагает - пусть себе мурлычет под нос бред идей, - кому какое дело. Важно: его точка зрения проиграла, уступила, сошла на нет. Носителю проигравшей точки зрения, объявленной вредной, незаконной, можно и нужно мылить шею. И ее мылят, добровольных банщиков-мыльщиков чужой виноватой шеи сколько хочешь. Стефан забирается на возвышение, обливаясь слезами, умоляет сограждан сдать город.- Велизарий знает способ и возьмет укрепления. Там, где невозможно выиграть, нужно уметь сдаваться. Еще многое говорил, в патетике много жестикулировал, показывал то на византийский лагерь, то на Рим, откуда уже не придет помощь, то на небо. Теперь Асклепиодат и Пастор борются между собой. Авторам победившей идеи тесно на крохотном пятачке у руля. Власть авторитета не может стать реальной, пока к ней не подключится госаппарат и армия. Необходимо в ближайшее время на плечах доверяющего народа вознестись и присосаться к административной власти. Удается, пока не удавалось, были дружны и ладили, стало удаваться - пошли врозь. Два медведя лезут по тонкой осине, кто вперед очутится наверху, ревут и пхаются. Власти четыре: еврейская экономическая (поставки продуктов - власть над брюхом), неаполитанского городского сената (центральная исполнительная и законодательная), готского гарнизона - военная, и народного собрания - публичная, всеобщая. В период бурь и волнений последняя стала самой сильной и определяющей положение вещей. Если раньше существовала тысяча возможностей обмануть равнодушных к судьбе города граждан, напоить водкой, то теперь, стоило прикоснуться к быть или не быть городу, последний пьяница протрезвел, встал и обнаружил недюжинный ум. Опойка мыслит категориями вселенскими, разве он может променять чекушку на будний день политики - никогда, зато как только масштабы меняются и начинают соответствовать его мышлению, он тут как тут во всей красе своего высокого законсервированного, проспиртованного духа. Он здорово сохранился, опойка, свеж как огурчик. Пусть сенаторы считают свои мелочи, он будет соображать на двоих, заливать с философской мудростью своего народа, пока петух не клюнет. Петух клюнул, народное собрание на площади дало знать: оно поступит так, как захочет, и выдвигает своих лидеров Пастора и Асклепиодата. Еще вчера никто, сегодня - вожди. Пастор в первой роли, Асклепиодат на подхвате (вождь на подхвате). Завладели главной силой - народным сознанием. Но три остальных - еврейство, сенат и готы - начинают строить народному потоку мраморное русло, пусть бежит, бурлит, но в нем. Есть резон и вождям бросить заодно пару мраморных глыб. Поток и не заметит, как изменит маршрут, зато где-то на самом верху, куда и смотреть было страшно, четыре власти - и смиренная, укрощенная благоразумием каменных преград народная в том числе, на общих с другими тремя основаниях - соединятся в лице вождя, хотя и выдвинутого из народной среды, но ставшего благодаря альянсу общим, гражданским. Им может быть один человек: Пастор или Асклепиодат. Кажется, вперед вырывается Асклепиодат: меньше сомневается. Они меняются местами. Асклепиодат в первой роли, Пастор на подхвате. Но Пастору не нравится, начинает сутяжничать, совать палки в колеса общему делу. Палки из колес выдергивают, замахиваются, но пока не бьют: авторитет спасает. Там, где очевидно и правильно, находит мелкие, несущественные изъяны. Второе лицо от привычки быть первым обнаруживает склонности индивидуалиста, переходящие в эгоизм. Защищает Стефана, что очень некстати. Неужели непонятно: вторая роль формальна, содержится для вида. Если второго содержать не для вида, он зазнается и попрет. Пастору предлагают, оставаясь на месте, для его же интересов скромно попастись в тени. На военном совете, который созывается вечером, после событий на площади, былые соратники порывают окончательно. Асклепиодат призывает продолжать оборону. Пастор идет на попятный, цепляясь за мутную логику Стефана. Площадь площадью, совет советом. Решение, вынесенное эмоциями граждан, стоит еще раз обдумать. Как бы народ ни делал историю, в тихой комнате десять уединившихся тут людей найдут способ делать свой народ. Итак, можно предположить: либо Велизарий действительно подобрал ключ, либо шантажирует. Если б он подобрал ключ, он бы не стал об этом заявлять. Раз заявил: шантаж. К этому выводу склоняется большинство. И лишь меньшинство думает иначе. Все проще: узнал способ, но способ будет стоить жертв; кому нужны победы, купленные ценой жизни половины солдат? Точки зрения самые разные. Вряд ли теперь Велизарий примет те условия - продиктует свои. Может, проверить его? Если продиктует, тогда действительно подобрал ключ.- А какой такой ключ,- начинает нервничать Асклепиодат,- пусть покажут. Искать и искать. Сегодня уже полдня ищут, и бесполезно. Все на своем уесте. Ни одного поджога, ни одного подземного хода, ни одного предателя. Разве что он Марсу ухитрился дать взятку. Со стороны лагеря город кажется несколько иным, чем изнутри. Возможно, какая-то лазейка и открылась. Мы не можем утверждать, что ее нет. Осторожность меньшинства действует на большинство как отрава. Все склоняются к переговорам.- Но такой возможности нет,- орет Асклепиодат на недотеп.- Или - или. Велизарий ясно дал понять: открывай.-Тогда, скорее, не шантаж.-Трусы, скоты! Три недели обороны свинье под хвост. Взгляните на тех, кто на улице под окном ждет от вас волевого решения. Совет слишком затянулся, толпа нетерпеливо вопила. Отдельные смельчаки ломились в двери. Проголосовали, вшестером против четверых, за оборону. Если б голосование закончилось иначе, Асклепиодат бы открыл двери, впустил всех ломившихся и объявил совет антинародным, недействительным. Крайность, к которой не пришлось прибегнуть. Находится доброволец, согласный швырнуть к сандалиям Велизария письменную волю неаполитанских граждан. Ради удовольствия поиздеваться над прославленным и бессильным полководцем молодчик готов рискнуть своей головой в качестве парламентера. Ломаясь и кривляясь, отвешивая шутки, показывая зад неприятельскому лагерю, он собирается в путь. Сбросил приличную одежду, надел рванье: поменялся с рабом, голову и плечи покрыл мешком, который сложил за уголки в виде капюшона, подпоясался веревкой, сел на ишака, в левую руку взял постромки, в правую - послание и выехал из ворот, пятками наяризая животное по бокам. Его провожали с царскими почестями. После царей дураки-профессионалы всегда стояли на втором месте. С дегенеративной миной, не имея практики езды на ослах, он был натурально вдвойне смешон. Такова его роль в этой войне - заразить людей смехом. Кое-кто из византийской стражи не выдержал, прыснул, утерся рукавом. Ухмыльнулся половиной рта суровый Велизарий, велел повесить. Когда вешали, смеялись; капюшон не сдернули, веревку накинули прямо поверх мешка; смеялись, когда он повис, болтая ногами. Смеялись, когда он отболтал ими и затих. Какой экземпляр! Честолюбие шута: поиздеваться над великим полководцем действительно не каждому дано. Одного этого вполне достаточно, чтобы не считать свою жизнь прожитой зря. А он ведь еще чем-то был занят - вполне счастливчик. Другой семьдесят лет прокоптит, а так и не познает блаженства, которое появляется после надругательства над властью; как трястись перед ней, знает: всю жизнь трясся, а как надругаться над ней - нет. Висельник познал высшую философию - философию надругательства над культом, только никому, увы, не расскажет. День гнева и расправ. Велизарий лично зарубил исаврийца, проболтавшегося о разрушенном водопроводе. Он не доверяет своим командирам, его ближайшие помощники не знают, а тут какая-то вошь угрожает секретности. Все вранье, но за длинный язык железный меч прорубает легкие - не будет больше сочинять. Зовет к себе Магна, начальника конницы, человека на редкость храброго, велит ему и начальнику исавров Энну отобрать четыреста их лучших солдат, полностью вооружиться и ждать. Послал за Бессом, но Бесса нет. Искать! Землю рыть! Перед какой-то палаткой воин с копьем, на лице решимость и страх, не пускает, бережет покой командира, отдыхает, дескать. Копье вырвали, воина отпихнули, ворвались. Бесс валандался в постели со шлюхой, только, видимо, начал. Сняли со шлюхи, во всей его красе: Велизарий зовет! Бесс за меч, на меч наступили ногой; с ревом оделся и вышел, на ходу застегивая доспех. Скажет Велизарию все, что думает про него; паникер, паникер, спекулянт боевых тревог. До начальника, спотыкаясь, ломая ноги о копья палаток, поистратил свой пыл. Велизарий - Бессу: объявить боевую готовность, не сразу, чуть подождешь, лично проследишь и сразу ко мне. От меня не отходить ни на шаг. Щитом ложился на лагерь вечер. Магн и Энн собрали людей, построили на боковой линейке. Велизарий пришел, приветствует, ему дружно, негромко отвечали, обошел строй, каждого солдата, каждому заглянул в лицо. Пять секунд на человека цепкому, тренированному взгляду вполне достаточно, полное представление о воинстве. В ком надежды - в них надежды. - Парни!-обратился к ним, выдал экспромтом небольшую напутственную речь о мужестве и героизме, одну из многих. Велел взягь светильники, сунул в ряды двух трубачей - подать из города знак, похлопал по плечу Магна, Энна, поцеловал обоих: вперед. Отряд, тихо позвякивая, двинулся к водопроводу и скоро скрылся. Бесс с двойной энергией поднимал людей: никому не спать, бодрствовать; глаза слипаются? пусть только попробуют, как бы потом не слиплось кое-что другое, насыпьте в них песку, в конце концов, пора уметь выходить из положений: всем иметь при себе оружие. У кого не окажется щита или меча, пусть на себя потом пеняет, с голыми руками полезет на стену - все слышали? Подобрал ораву работяг из солдат похуже, приказал делать штурмовые лестницы. Те сопели, делали. Недели праздной жизни разложили армию, долго раскачиваются, борются с инстинктом сонопочитания. Привыкли, чуть солнце село, вытягивать ноги, недовольны, ворчат. Ищут доспехи, у многих шлемы превратились в ночные горшки, горшки ночные нужнее, чистят, точат мечи... У многих нет щитов, щитами как-то пренебрегли, меч еще можно сохранить, но вот щит - о его полезности и нужности за какую-то неделю забываешь совершенно. Кого-то пришлось рубануть палкой по нахальной харе: воровал у товарища. Кое-где тихие, молчаливые, злые потасовки. В решительную минуту, когда ставилось все, Велизарий умел быть жестоким, умел быть глухим к сетованиям и вою страждущих и недовольных, соответственно работала и вся Велизариева машина. Спросил Бесса о состоянии готовности. Тот назвал его удовлетворительным, недостатки не превышают нормы. Велизарий вызвал Фотия, велел набрать тысячу отборных бойцов, держать при себе в оперативном резерве. Фотий побежал исполнять. Выполнил, докладывает: бойцы набраны, построены, ждут приказаний. Велизарий: приказаний пока никаких, пусть побудут в одном месте, ждать уже недолго. Магн послал Энна первым, сам замыкал. Ему казалось, быть последним более ответственно. Первому нужна только храбрость. Храбростью обладали оба, и Магну не надо было проверять себя, а вот от последнего больше зависело, что предпринять. И здесь Магн ценил себя выше своего заместителя. Первый все равно не успеет ничего сообразить. Ситуация передается по колонне солдат к Магну, а Магн обеими руками вцепится в рулевое весло. Так шли. Миновали проход, выдолбленный в скале, взобрались на территорию города, шли по акведуку над городом, слышали его возню. Под ногами, под трубой, в нескольких шагах, доживали день, копошились, отходили ко сну враги. Шум от них по мере приближения к центру города становился все слышнее. Под трубой прошли подростки, о чем-то оживленно разговаривая, их детские фальцеты прорезали толщу отожженного кирпича, заставили оцепенеть. Солдаты замерли, сели, дальше они идти отказываются. Энн оглянулся, за ним шли, но через одного. Любители авантюр, поэты ночных бдений еще кое-как поддерживали его с кислыми физиономиями, перешагивая через струсивших товарищей, остальные, еще недавние смельчаки, не желали продолжать затею. Их толкают на смерть, они не привыкли гибнуть крысами в крысоловках. Где враг? Пусть им сначала покажут врага. Они научены лезть, карабкаться на стены, рубиться, а не шариться в полной темноте, брошенными в каком-то водопроводе мокрыми, ослепленными курицами. Дырявая клоака - заявляют - не единственное место проявления их человеческих способностей! - И оно тоже! - не выдерживает Магн. - Нет. Пусть их ведут в нормальный, достойный бой, а не квасят, как капусту, в отходах собственного дыхания и пищеварения. Не пойдем дальше! Магн приказывает Энну остановиться, пинает севших, хватает за шкирки, пытается поднять. - Ребята, я был всегда лучшим командиром для вас, неужели вы не верите мне, мне? - Держит светильник перед лицом, чтобы все видели, как оно просит, умоляет. Ребята потупились, ноги готовы ему обнимать из благодарности, но дальше в яму, в тьму, в никуда не пойдут. - Вернемся в Марн, в бою, в обстановке, к которой привыкли, покажем себя. Тебе не будет стыдно за нас там. - Там, там, а здесь?! Они прут назад все быстрее, и ноги от такого бега перестают быть ватными. - Тише вы, дряни, тише, сволочи! - шепчет Магн вдогонку и идет следом. Хорошо, раз они такие бабы, им предоставится случай первыми залезть на стены. Велизарий снял всех, он не вправе приказывать страху становится мужеством. Страх есть страх, коленки подкосились, с кем не бывает. Вот и полезут, тем более таково их желание. Магну выделили взамен из резерва, собранного Фотием, двести храбрецов, двести добровольцев. Фотий сам было бросился с ними, на ходу обронил: рыба с головы гниет, каков командир, таковы и солдаты, - в Магнов огород камень, Велизарий удержал Фотия. Послать Фотия - значит оскорбить Магна, а у него нет повода не доверять начальнику конницы, храбрейшему человеку. Начальник конницы за каждого своего труса ответственности не несет, даже если трусов этих набирается половина. Разжал зубы: пойдет Магн. Магну: попробуешь еще. В трубе у Энна двести человек, деже если из этих сотня сдрейфит, уже триста, с тремястами можно выходить в город. . - Слушай, Бесс, когда они пойдут по трубе, видишь, вон, мимо той башни, как бы их не услышали, пойди поотвлекай охрану разговорами. Предложи сдаться на всякий случай. Бесс повиновался. С тремя-четырьмя телохранителями приблизился к башне, задрал кверху руку без меча, ладонь с распяленными пальцами, начал издали орать по-готски. На плоской площадке солдаты развели огонь, время от времени швыряли вниз головни для освещения, варили жратву. Тут один из них достал полено и с такой силой и меткостью швырнул в Бесса, что чуть не попал. - Покажись, кто ты такой. - Византийский командир Бесс. - Ну. - Позови старшего. - Зачем? - Надо поговорить. - Так говори, буду я из-за какой-то ерундовины будить своего командира. - Это не ерундовина, а важный разговор. - Все важные разговоры сказаны, остались одни неважные. Калякай живо, если услышу путное слово, ручаюсь, позову. - Я предлагаю вам сдаться. - Еще чего? Больше ничего? А я предлагаю тебе попить вот отсюда. И гот помочился вниз. - На тебя, на Велизария и на вашего византийского императора Юстиниана сразу. Попей сам и снеси им. Ха-ха-ха. Стрела впилась солдату в ногу. Он заорал. Со стен понеслись стрелы. Бесс заблаговременно упал и остался жив. Его телохранители были перебиты. Хрипели, катались в траве, каменными пальцами выковыривали из грудей и животов обломки с наконечниками, в мучениях околевали. Бесс бросил, уполз. Солдаты Энна стали потихоньку клониться головами к стене и засыпать, сидя на щитах, когда сзади показались огни светильников, послышался шорох шагов. Магн вел двести добровольцев и с полсотни своих прежних, переборовших себя, упросивших Магна взять их с собой. Командиры обменялись приветствиями. Энн потерял счет времени, от ожидания устал больше, чем от действий. Силы, предназначенные для поступков, безвыходно гибли внутри него, наливали его и всех его солдат усталостью. Голова чугунела. Когда пришел Магн и приказал как ни в чем не бывало идти вперед, Энн смотрел на него так, словно они встретились через сто лет. Нагнулся к полу, полизал мокрые пальцы, протер влагой глаза. Велел каждому сделать то же и следовать. Им казалось, что они дошли до центра города, тогда куда ведет бесконечный водопровод - на окраину? Шум внизу совершенно стих, жители спали, и ориентироваться стало невозможно. Кишка не имела дырки. Если идти назад, можно было вылезти из нее только в том месте, где они в нее залезали, далеко за городом, оставалось идти вперед, даже если она доведет их до самого Рима. Любого струсившего Магн заколет своим мечом, заколет бесшумно и безболезненно, тот и крикнуть не успеет, не успеет почувствовать боли, как отойдет. Сам Магн назад не вернется, так и будут они идти по кишке: всю ночь, весь день, еще всю ночь, еще весь день - сколько потребуется, чтоб найти выход и, вероятно, там же свой конец. Энн предложил солдатам через одного ощупывать стены с обеих сторон: возможно, какие-то лазейки есть, но они их просто не замечают. Здесь лазейки могут быть только для тараканов, в лучшем случае для крыс; триста человек шарят руками и не могут отыскать. Кто-то предложил вернуться и искать выход наружу там, где первый раз остановился с солдатами Энн, но Магн запретил: знаю, повод смыться, фокус не пройдет. Солдат, шедший примерно десятым-одичнадцатым, задрал голову и увидел небо, чебо со звездами! Еще шаг - небо продолжается, еще шаг-продолжается небо и звезды все горят на нем, еще шаг - тьма: ни звезд, ни неба. Мерещится солдату, повернулся к заднему: тот шел и шарил стену; посмотрел на переднего-тот уставился в пол и клевал. "Я же видел, я же видел, почему я не скажу?" - думает, а сам идет и боится вдруг перед всеми обнаружить себя дураком. - Эй! - захрипел сзади кто-то,- стой. Выход нашли. Рядом с выходом, примыкая к акведуку, одинокий дом, дом-бобыль. Единственное окошко в стене так высоко, что до него не достать, и все-таки это лучше, чем ничего. Солдаты, задрав головы, смотрели в проем, на стену, на небо. Известие быстро передалось по колонне, задние напирали; пришел Энн, протиснулся Магн, два солдата встали рядом поудобнее и потверже, третий, разоружившись, полез по ним, как по дереву, встал на плечи, подтянулся, забрался на трубу сверху, осмотрелся. Вниз не прыгнешь: можно переломать ноги, а в доспехах и вовсе разбиться насмерть. Слезть тоже нельзя, единственный куст оливы не выдержит веса даже одного тела, так они проспускаются до утра. Единственный благоразумный путь - наверх, карабкаться по стене к окошку в дом. Встал на корточки над проемом, поделился соображениями с задранными к нему в надежде головами товарищей и командиров: он полезет на стену, только пусть кто-нибудь тоже заберется сюда и ему поможет. - Неужели у нас нет самой обыкновенной веревки, - шептал Энн, - что мы на можем сразу спуститься вниз, - Веревка есть,- говорил ему Магн, - но в дом войти лучше. Во-первых, лезть наверх не так заметно для ночных гуляк, как лезть вниз, а во-вторых, дом хорошее укрытие и место сосредоточения. Если нас все-таки заметят, часть людей в трубе, часть в доме - это одно, часть в трубе, часгь на земле, под трубой, - совсем другое. В первом случае мы защитимся, Энн, во втором будем перебиты, как новорожденные, подумай башкой-то своей! - Ни первого случая, ни второго не должно быть. Оба случая - провал затеи. Какой смысл стоять за себя, когда рухнул весь план - продолжать свою агонию? - Бестолковщина! То что, ты предлагаешь, провал затеи, то, что я, - только полпровала. Из дома мы сможем и выйти, и ударить в любой благоприятный для нас момент, снаружи мы голые и ставим себя в зависимость от любого глазастого вертихвоста, которому не спится. Я никогда не предполагал, что мне придется доказывать тебэ такую элементарщину. - А если в доме полно жильцов и они поднимут крик - элементарщина? - Проверим. Но даже в этом случае дом лучше, чем улица. Пока командиры ссорились на виду у всех, солдат залез в окно, свесил вниз и закрепил толстую ветку оливы, срезанную им с куста. - Эй, давай полезай. В окно с трудом, в доспехах, по ветке, обливая потом стоявших внизу, в трубе, залезли еще три человека. - Все, довольно. Пусть они осмотрят хорошенько дом и скажут нам. Эй, внимательно осмотрите дом от чердака до подвала и сообщите. Энну не терпелось. Приказал выбросить веревку и спускаться по ней. - Погоди, Энн, не пори горячку. За все отвечаю я один. - Мне на твою ответственность уже глубоко плевать. Я сам за все отвечаю. - Эй, в доме никого нет, одна древняя старушонка, перепуганная до смерти. - Ты уже, конечно, поимел ее? - Нет, для тебя оставил. - Полезли, ребята. Они лезли и представляли собой многочисленные бусинки, нанизанные на ниточку одного решения, одного общего поступка, одного действия, совершаемого всеми. Ниточка начиналась в водопроводе, в глубине его, тянулась по стене к окну, проходила сквозь комнаты и этажи пустого, полуразрушенного дома и заканчивалась у его входных дверей. Бусинки перемещались, и каждая последующая должна была побывать на месте предыдущей и проделать все, что проделала до нее предыдущая, а затем послушно скатиться с нитки. Они заняли весь дом и, когда размещаться было уже негде, стали выходить и строиться на улице. Вокруг дома на квартал, на два разослали пикеты. Через несколько минут они двумя колоннами, никем не замеченные, пойдут по улицам к северной стене укреплений. Одинокие путники им уже больше не страшны; они приканчивают их; крики и стоны тоже никого не волнуют; самое опасное позади, и навряд ли теперь, даже если кто-то услышит и проснется, готы успеют собрать против них людей. Страхи закончились трубой и остались в ней и в приютившем их доме одинокой старухи, теперь они никого не боятся во всем этом огромном пустом городе, даже если все погибнут в нем. Какой-то ряд домов до стены, пора и подавать сигнал, команда: бегом! Четыреста пятьдесят человек бросаются врассыпную, кто первый, в доспехах бежать тяжело, но все рассчитано: они добегут до стены раньше, чем успеют задохнуться, - это очень важно. Сейчас все важно, но особенно - вырезать готов еще сонными, полуслепыми от сновидений. Их будут бить, а им будет казаться: мираж, чх будут убивать, а они будут думать: понарошке. Но готы не спали, сидели наверху башен у костров. Они не сразу увидели бегущую на них массу, а когда увидели ее, еще долго не могли понять: кто это. Гадали, пока по лестницам не за-глопали византийские сандалии, не загремели в схватке мечи. От поднявшихся криков можно было оглохнуть, но каждый слышал только свой собственный, знакомый крик. Византийцы заблудились в лабиринтах, и, когда добрались до смотровой площадки, их уже встречали ударами сверху по головам. Но пока плутали, время не теряли, заранее отомстили за товарищей, погибающих теперь: повырезали всех сонных, отдыхавших готских солдат прямо в постелях в караульных помещениях. Кто-то просыпался, но тут же опять засылал. Зато теперь теряли своих одного за другим. Готы даже чуть повеселели; возможность подышать перед смертью так хороша, послали своего предупреждать - только зачем? Магн дал приказ трубить, и трубный глас зовет, и вопит, и зовет и тех и других одинаково, но больше все же тех, потому что те ждут его всю ночь. Из города к стене бегут готы, полуодетые, кто босиком, на ком панцирь один, на ком один шлем, на ком только рубаха. Оружие тоже далеко не полностью: меч и копье - роскошь в одних руках, или меч и копье, или лук с колчаном. Готы со стороны города штурмуют свои же собственные стены, чтоб соединиться с товарищами на них, а византийцы защищают от готов готские стены, выстроившись перед ними плотными шеренгами. Слоеный пирог: на византийцев сверху со всех сторон, которые они защищают, швыряют горящие головни, мечут стрелы и дротики, а метальщиков самих уже со стороны лагеря штурмуют новые византийцы. Вот это свара, вот это побоище! Но у византийцев из лагеря заметная заминка: не подходят лестницы, коротки, гроздьями висят на них, встают на плечи друг другу, и даже в таком случае приходится подтягиваться на руках. Руки обрубают, безрукие летят вниз, расшибаются, полуживые колупаются под стеной. Велизарий страшен в гневе: кто вязал лестницы, ко мне, гада! Даже Бесс трухнул, вытащил первого попавшегося строителя, ни в чем, кстати, не виноватого, и как бы защищает, дескать, темно было, гундосит, гундосит, а башка строителя катится, катится. Приказ: лестницы вернуть, вязать по две - вернули, вяжут под стенами под стрелами, по две, кто чем, кто ремнем, кто шнурком, кто рукавом рубахи. Первая башня пала; византийцы ворвались на площадку, последнего гота живым швырнули вниз на копья, вторая держится, в крови уже плавает, а держится. Бо всех комнатах изувеченные трупы готов, застигнутых врасплох, но и византийцев нет: дерутся на улице с наступающими, прущими на них отрядами гарнизона. От четырехсот пятидесяти двухсот пятидесяти как не бывало, словно вовсе никогда и на свет не рождались эти люди - в прямом смысле рожки да ножки, поищите, может, найдете. Наконец византийцы приставили лестницы и лезут снова, на этот раз лестницы длинны и сильно возвышаются над стенами-тоже плохо, но лучше. На стенах свои протягивают руки, помогают залезть, вытаскивают - давай, давай, живей, живей, ребята, - слышны подбадривающие окрики. Светает. Отсюда, с прорванного места, атакует гарнизон по трем направлениям вдоль стен - с тыла, и вглубь города - в лоб, напитывают и напитывают его войсками из лагеря. Готы так и не смогли организовать обороны, бой у двух башен был самым сильным за день, и потери обеих сторон здесь составили чуть ли не половину всех потерь. Готы держались только благодаря тому, что ничего еще не поняли в ранний утренний час, а когда поняли через несколько часов на других участках, побросали оружие и бежали. Только иудейское ополчение отбилось и не бросило позиций. Уже далеко за полдень, когда во всем городе бои уже стихли и из массовых побоищ превратились в фехтовальные упражнения, иудеи упрямо, фанатично сопротивлялись. Все - оборонцы, сторонники Асклепиодата и Пастора, противники Стефана, они отстаивали свою идею, зная, что им все равно больше не жить. Бесс вынужден был прискакать, вступить в переговоры, пообещать жизнь, которой вначале им, конечно, давать не собирался. - Велизарий, они требуют себе жизнь! - Пусть получат, проклятые, они ее себе заработали. Мы и так потеряли слишком много, чтоб тратить еще и на них. Обещай и выполняй! Бесс уехал. Велизарий метался, останавливая начавшуюся было резню. Командиры ответят! Любимчики, молодчики, смелые, решительные, достойные почестей, наград - все ответят, если не остановят своих солдат! Город должен принять их как законную власть, несущую им освобождение, и вся пролитая нынче кровь - лишь ужасное недоразумение, страшная ошибка политиков, недальновидных, из эгоизма препятствовавших соединению народа с идущей ему навстречу подлинной властью. Поджоги, грабежи и обращение в рабство тем не менее продолжались. Полководцу на глаза попался солдат массагет, тащилший по улице женщину. Женщина упала, он вез ее, свою добычу, держа за руку, до первого дома, где надеялся укрыться. Полководец любил войну, но ненавидел ее первые последствия; вид страданий, женщины, еще красивой, волокомой в пыли, в разорванной одежде на стертом теле, причинил ему нежелательную боль, велел убить массагета. Свою гуманность увековечил речью: "Так как бог дал нам стать победителями и достигнуть столь великой славы, отдав в наши руки город, который до сих пор считался неприступным, то и нам необходимо не быть недостойными такой милости, но человеколюбивым отношением к побежденным показать себя по справедливости одолевшими их. Не проявляйте к неаполитанцам бесконечной ненависти и вражду к ним не продолжайте за пределы войны. Ведь никто из победителей не продолжает ненавидеть побежденных. Убивая их, вы не освобождаетесь на будущее время от неприятелей, но будете наказывать смертью своих же подданных. Поэтому дальше не делайте этим людям зла и не давайте своему гневу полной свободы. Ведь позорно оказаться победителями своих врагов и явно быть слабее своего гнева. Все их богатства да будут вам наградой за вашу доблесть, но жены с детьми да будут возвращены их мужьям. Пусть побежденные поймут на самом деле, каких друзей лишились они по своему неразумению". Прокопий Кесарийский записал полностью речь великого человека, которому служил. Вечером, уже а доме, перечитал ее, нашел прекрасной, но подправил слог. Слова Велизария, так мощно прозвучавшие над людьми, теперь материализовались. А материализовал их, словно вылепил из глины, дал им жизнь никому не известный, не доблестный, серый, сутулый человек. Прокопий. Он думал о себе как о сером и сутулом и даже о своих больных, наполовину выпавших зубах и о выпадающих, лезущих волосах без неприязни, больше-умиротворенно. Сейчас и болезни не так досаждают, уходят на второй план, прячутся за радостью маленького, но своего собственного ремесленнического успеха. Пока пишется, сочиняется жизнь великанов, населяющих землю, его пигмейская жизнь оказывается небесполезной. Куда он дел ее. Есть она у него? Наверно, есть: палатка, походы, отточенные палочки, пергамент, бутылочки с тушью, походный маленький столик со стульчиком. Это - жизнь? Видимо, да, но играет ли она какую-нибудь роль? Сама по себе - нет, без души, без палочек, без каждодневного общения с любимым человеком. Она вся в нем, в том, куда он поедет, какое примет решение, что скажет, как поведет себя. Великий человек придает смысл его существованию, но и Прокопий придает смысл существованию великого человека, если хотите, сам по себе есть его смысл в чистом виде. Прокопий - связующее звено между ним и историей, он обоих держит за руки, этот сутулый серенький человечек, скрипящий отточенной палочкой, и в нужный момент, когда они тянутся друг к другу, история и Велизарий, соединяет их у себя на груди. Не такой уж он и пигмей, как кажется, но пусть будет лучше пигмеем. Приятно улыбается, констатирует вечер: знает, Велизарий уже не вызовет его сегодня, труден день, пора бы и возлечь. Хлопает в ладоши слугу, велит сопровождать себя в бассейн, если он приготовлен и вода подогрета; раздевается, моется в огромной мраморной чаше знатного неаполитанца. Но навряд ли бы он писал, если б ему всегда хорошо жилось. Если у человека есть все, что ему нужно, если он счастлив и только, он не станет писать. Вылезает, поданным полотенцем стирает с себя философию теплой ванны, удушающее действие ее ароматизированных волн. Пигмеем?! Перед кем - перед мировой литературой,- перед мировой мыслью! Не обидно. Литература - не белый конь, на котором победителем въезжают в стольные врата, попирая копытами розы; мы - ее ишаки. Она на нас едет, нами погоняя, лупя по бокам. Ощутим ее вес, болезненны ее удары, но мы с радостью подставляем спины. Больной, хотя и не старый человек переживал минуту возбуждения, почти восторга. Оделся, вышел, проследовал в спальню, велел принести инструменты: небольшой тренаж перед сном. "Так пришлось неаполитанцам в один этот день сделаться пленными и вновь получить свободу, вновь приобрести самое ценное из своего имущества; ведь те, которые имели золото или другое что-либо ценное, давно уже спрятали их, зарыв в землю, и, так как враги этого не знали, они, получив назад свои дома, смогли скрыть от них и свои богатства". И все-таки писатель - самый несчастный человек на свете - подумал и заснул. Второе лицо обороняющегося города, знатный гражданин Неаполя Пастор умер от апоплексического удара после полудня, когда увидел в окно своего дома бегущих византийских солдат. Все сражение он просидел в доме и знал его только таким, каким оно представало на куске улицы перед окном. К нему в дом стучали, просили защиты, но он приказал рабам запереть дверь и никого не впусчать. Какой смысл защищать двух-трех, если не смог защитить тысячи, десятки тысяч? Особую ненависть он испытывал к Асклепиодату, чье верноподданничество оказалось сильнее верноподданничества самого Пастора и вот куда привело, второй человек проигравшей стороны не мог не ненавидеть первого человека: в нем одном видел причину поражения. Пастор, как он сам считал, содержал в себе хорошую пропорцию преданности готам и разума, определявшего этой преданности допустимые пределы. Асклепиодат такого разума не имел и пределов не знал. В нужный, критический момент Пастор засомневался и еще мог спасти свой город, но, засомневавшись, невольно съехал с первой роли на вторую. На первую нашелся человек фанатичный, без разума, не сомневающийся, идущий до конца, которому все верили как спасителю, и вот что он натворил. Он натворил, а Пастор разделяет с ним ответственность, даже большую ее часть невольно примет на себя: на то он и второе лицо при первом, для такой роли козла отпущения первое и держало его при себе. И никто, ни одна сволочь не подумает про него: вот человек, осуществлявший оптимальный вариант, золотую середину между Стефаном и Асклепиодатом, если б только обстоятельства сопутствовали ему-так думать справедливо! Хотел крикнуть, криком освободиться от страшного возмущения, только открыл рот - и упал. Суеверные рабы подняли, положили на постель, глаза закрыли, укрыли заботливо (он к ним неплохо относился); может, еще встанет. Пусть полежит, может, встанет Остатки готского гарнизона перешли на сторону Велизария и вместе с начальником присягнули ему служить. Восьмистам человекам не только сохранили жизнь, но и вернули и разрешили носить оружие. Теперь готы расхаживали по улицам как ни в чем не бывало. Правда, с полсотни ночью сбежали в Рим, к Теодату, - вот и доверяй им после этого. Остальные засовестились, свой переход на сторону византийцев объясняли уловкой, приемом, способом сохранить жизчь, начали потихоньку прятаться. Их начальника, как не выполнившего обещания, данные оккупантам, повесили, назначили нового - византийца. Приняли меры: небольшой отряд влили в состав армии, взяли под ее железную, ненавистническую к недавнему врагу опеку. Велизарий принял во дворце, который занял и сделал своим (хозяин от благодарности за оказанную ему честь даже потерял дар речи), неаполитанскую знать. Стефан стоял у трона в числе его сторонников. Когда увидел Асклепиодата, не смог даже перед другими согражданами сдержать своего злорадства, выскочил из-за трона вперед, забегал, как неуемный. - Смотри, о негоднейший из всех людей, какое зло ты причинил родине, отдав за благоволение готов спасение своих сограждан. Ведь если бы успех оказался на стороне варзаров, то ты удостоен был бы с их стороны награды за каждого из нас, дававших более благоразумные советы, обвинил бы в измене в пользу римлян.(Под римлянами здесь и в других местах подразумеваются византийцы. (Примеч. авт.)) Теперь же, когда император взял город и мы спасены благодаря благородстзу вот этого человека (показал на Велизария), ты столь добросовестно явился к главнокомандующему, как будто ты не сделал ничего ужасного, достойного законного отмщения, ни по отношению к неаполитанцам, ни по отношению к войску императора. Асклепиодат держался с достоинством. Пожалуй, держаться, поставить себя нужным образом перед кем угодно он умел лучше кого другого. Он не отсиживался в доме, подобно Пастору, лично организовал оборону в восточной части город;), лично махал, возможно, для вида мечом, кое-кого даже сразил.- Вы плохо защищались - швырнул обвинение. - Нам нанесли удар в спину. Но все равно, драться можно было лучше. Предательство кругом! Он один прав, все виноваты. Бросил грязный, зазубренный меч, плюнул, пошел по улице, в суматохе его никто не узнавал, чуть не убили. Он решил испытать судьбу: не убирать голову, когда над ней свистнет железо, шел куда глаза глядят. Глаза глядели на суматоху, бойню, разорение и слезы. Он был косвенным виновником смерти сотен, даже тысяч людей, но не понимал этого и вины за собой не признаяал. Если бы все его распоряжения были выполнены, неаполитанцы бы не узнали позора. В толпе знати явился официально признать свое поражение. Недобитому в свое время, а теперь торжествующему мерзавцу Стефану ответил так: - Незаметно для себя, любезнейший, ты воздал нам хвалу в тех словах, где ты упрекаешь нас в расположении к готам. Ведь никогда никто не может быть расположен к своим владыкам, находящимся а опасном положении, если это не человек, обладающий твердым характером. Поэтому лично меня победители найдут таким же твердым стражем своего государства, каким недавно имели враги, так как тот, кто по своей природе имеет в душе чувство верности, не меняет своих мыслей вместе с изменением судьбы. Ты же, если б их дела пошли не так удачно, готов был бы принять условия первых пришедшит сюда. Тот, кто страдает неустойчивостью убеждений, чувствует страх и по отношению к самым близким друзьям не проявляет верности, Какова самореклама! Стефан, значит, предатель: предал тех, предаст и этих, а Асклепиодат человек верный и собирается этим служить так же верно, как тем. Бери меня, Асклепиодата! Стефан не нашелся что ответить, ухватился за горло от возмущения, ретировался к трону. Каков демагог! К такому не прорвешься, от такого не дождешься раскаяния, признания чужой правоты. Для него высшая правда - он сам. Ничтожество, возомнившее себя политиком, суперполитик, политик в себе. Нет слов. Велизарий выслушал спокойно, обдумал и отпустил ни с чем. Не дано Велизарию ни мести над этим человеком и его жизни, ни его преданной службы, даже его заверений и честных слов не выступать против Велизария. Пусть он идет на все четыре стороны. К готам, может, воздадут за верность, к Теодату, раз он ему так дорог,- куда хочет. Слишком велика милость - он не ослышался? - Это правда, благороднейший? Велизарий нахмурился: неужели стал похож на лжеца? - Правда. Асклепиодат оскорбление поклонился; даже получив свободу, не мог быть ею довольным, не мог пользоваться ею. Готам ни в Риме, ни в Равенне он не нужен, и, конечно, ехать ему некуда. Получая свободу формально, фактически он терял ее. Для человека его уровня и положения, положения государственного мужа, свободы как таковой не существует. Свобода как таковая - потеря должности, потеря всего, кроме жиэки, - чистейшей воды тюрьма. Он мог действовать и быть человеком и осуществлять тем самым свою свободу только в системе: в готской, как прежде, или византийской, как теперь, и никак не полагал, что с его опытом и энергией его пнут, как собаку. Он бы согласился с тем, если б ему голову снесли как вчерашнему врагу но не мог согласиться с тем, что его обездолили как личность и выгнали вон. Частное предпринимательство, торговые делишки, юридическая практика, доходец - ненавистный меркантилизм мещанина - его перспектива. Но выходы найдутся - успокаивает себя - должны найтись, для настоящего неаполитанца нет безвыходных ситуаций. На улице перед дверями его ждали люди... Кто-то увидел, как он входил сюда, растрепал, раскукарекал: Асклепиодат здесь, Асклепиодат здесь. Нахалов, желающих поглумиться, нашлось прилично. Впрочем, он ошибся, приняв их за нахалов, они больиие похожи на мстителей, хотя для разминки, чтоб подогреть себя, и задают глумливые вопросы, бросают обвинения, вроде: "зазнался там, в верхах". Что они знают про верха? Что они знают про власть, которую ненавидят, и без разбора - любую. Сначала выбирают, потом бесконечно, безгранично, безоговорочно доверяют, потом сами же сажают на свою шею, а потом люто ненавидят. Когда есть возможность - призывают к ответу, когда нет - ненавидят так. Теперь есть возможность ненавидеть и расправиться - кто откажется? Они его порвали. Трудно себе представить человека, изорванного так мелко, как может быть разорвана только вата. Самые маленькие части тела и те валяются отдельно. Из руки сделали десять предметов, локоть отделили от предплечья, кисть от локтя, пальцы от ладони. Раздели, вытащили из одежды, разбросали, раздавили. В общей драке не заметили, как покалечили друг друга, но не пожалели о друзьях, раз такая цена. Показалось, мало, вспомнили про Пастора, побежали к его дому - запой расправами, - потребовали слуг открыть дверь. Те сказали; хозяин умер, им не поверили, взломали дверь, ворвались, переломали мебель, перебили посуду, загадили все, даже потолок, вытащили Пастора из постели, выволокли на улицу. По улице несли на руках, он сидел как живой, только душа отлетела, и он слегка болтался - приходилось поддерживать за плечи. Кто-то принес длинную жердь, заточили конец, сделали кол, удовлетворенно, хотя и с запозданием, нанизали Пастора на него, забили глубоко: через кишечник, брюхо, грудь до самой головы. Подняли над собой: двое - за ноги, двое - за древко и понесли дальше, чтоб посмотрели все на их праздник. Кто-то выразил сожаление по поводу Асклепиодата: надо было, мол, и его также, поспешили маленько, теперь не соберешь. Вновь здоровенной толпой собрались перед Велизариевым дворцом, выставили пугало, выложили ошметки, просили простить за справедливый гнев и не принимать прозрение за бунт. Солдаты опоясали дворец плотным тройным кольцом. Велизарий взглянул в окно на живописные чудеса, на мазню киноварью по грязи и отвернулся. Он не знает, что от него требуется на сей раз, и ничего не станет говорить. Неаполитанцы не уходили, требовали себе прощения. Собирались дворец перевернуть, лишь бы получить свое. Вышел, простил, художества велел унести с собой. Он - не поклонник варварских искусств обращения с человеком, хотя иногда в силу необходимости малюет сам, просил пощадить перетруженные нервы. Сделали, как просил. Глубоко тронуты, уходят, преданы навеки. По Риму весть: Неаполь пал - невероятно. Самый крупный оплот перед Римом, остальные Велизарий пощелкает как орешки, если они не вмешаются, ничего не сделают, будут сидеть, как сидели. Теодату устроили самую настоящую сцену. Теодат был вынужден окружить себя стражей, вскочил с кресла, корона съехала набок, ругался, плевался, говорил, что его никто не слушает и он для них больше не царь. А раз так, то пусть хотя бы не лезут к нему с упреками. Поздно, раньше надо было думать. Поздно?! У истцов лица вытянулись от возмущения. Может, он и Рим бросит, как Неаполь, и Равенну. Может, он договорился с Юстинианом, для вида посадил в яму послов, а сам тайно отправил своих. Доверия нет и не может быть. Зачем доверять, когда можно проверить. Требуют от него свести их в личную канцелярию и предъявить все бумаги, в том числе и переписку с Юстинианом. А вы - дети? - защищается Теодат. Почему вас нужно вести за ручку по этой войне? Действуйте сами, и нечего сваливать общие неудачи на одну голову правящего лица. Он бы никогда не признал фальшь своего положения, а тут признал и даже жалуется на нее, добавляет: лица, правящего формально. Словом, сцена малоприятная одинаково для обеих сторон. Для Теодата - приходится признать; от него требуют того, чего он, увы, дать не может, его они сами лишили авторитета, обездолили, можно сказать, а теперь пристают: где его власть, где его авторитет и почему эта власть и авторитет не наносят врагу сокрушительных ударов. Для готов - ими правил никто. В мирное время еще кто-то, в военное - уже никто. Главное поражение Теодату нанес Велизарий. Не возьми Велизарий Неаполя, не найди тот чертов солдат разрушенного водопровода, положение Теодата стало бы прочным, как никогда. Гадания, прорицания не возымели бы над ним действия, узнай он про победу. Пальцем не пошевелив, вознесся бы над всеми. Теперь дорога на Рим открыта, серьезная угроза нависает не только над территорией, подчиненной и верной готам, но и над самой основой их завоеваний, над делом Теодориха. Воеводы ничею не добились от своего царя, ничего и не могли от него добиться. Высказались и ушли. Лучше не иметь никакого, чем этого, но кто знал. Раньше казалось: лучше эгого, чем никакого; война все перевернула вверх тормашками, перетрясла, война-младенец, война в колыбели, война с соской во рту уже теперь заставила себя уважать. Дутый царь тянул их назад, сковывал руки тем, что он был. Как с ним поступить, они еще решат, а пока соберутся лагерем, стянут все войска, которыми располагают на юге и в средней Италии, в одно место. Им надо выработать основную стратегию войны. Не уходя далеко, тут же, в предбаннике апартаментов, решили разбить лагерь в Регете, в двухстах восьмидесяти стадиях от Рима, местечке, выгодном во всех отношениях. Там они становятся мобильными, способными к единению усилий как физических, так и интеллектуальных. Из Регеты можно двинуться к югу, можно остаться на месте, можно преградить все доступы к столице и практически отбить удар любой силы. Первое крупное поражение позади, они энергичны и самонадеянны, как всегда. Лошади мирно щиплют траву, вожди обжираются и горлопанят. Мысль о любви к родине в подобной ситуации - мысль, далеко не праздная. Военная демократия, по их мнению, претворяет эту мысль. Следствие военной демократии: новый вождь - Витигис. Когда-то прославившийся в войне с гепидами, в битве около Сирмия, он долго подвизался на второстепенных ролях и выдвинулся лишь в лагере. "Великие подвиги, дорогие товарищи по оружию,- говорил, - надо хотеть совершать не случайной удачей, благодаря подвернувшимся обстоятельствам, а на основании благоразумно составленных планов". Но чаще сурово молчал; экономил на устной речи. Сирмий - далекая история, наивность, почти детство - небольшая военная школа в начале пути. Бить варваров более варварских, чем ты сам, легко, много труднее драться с цивилизованным противником. Парадокс войны в том, что она, требуя от человека мускульных усилий, глубоко в своей сути интеллектуализирована. И теперь их путь, как путь борьбы с умным противником, именно интеллектуализация военных действий, а мужеству учиться не приходится: мужества нахватались под Сирмием еще в иные зеленые дни. Выборы Витигиса - нарушение формы процедуры, но с формой никто не считается. Довольно кланяться неразумным этикетам, потерпит этикет и вся чепуха, называющая себя старыми и добрыми традициями. Война ломает им черепушку. Есть один король, из традиций, дырявит глазами трон, будет и второй, из потребности горячего дня, - в седле. За кривоногим, сколоченным кое-как, с неровной поверхностью столом заседает совет. На зеленом лугу перед рядами палаток каждый воин может брякнуть речью. Где многомильные свитки римского государственного права, тысячелетние пласты эпох, носившихся с мыслью о государственности, умы, вырабатывающие сволочные казуистические доктрины? На зеленом лугу под небом за грубым, наспех сработанным столом, рядом с ржущими конями история зачеркивает свой опыт, вновь обнаруживает себя малолетней девочкой, способной после дряхлости на вторую, а потом и на третью судьбу. Витигис вызвал Оптариса. Оптарис - целая романтическая история (дороманского стиля): был безумно влюблен в красивую богачку, и, кажется, не безнадежно. Просил Теодата соединить их союз (одна из приятных обязанностей готского короля), но тот отказался. Другой жених влез к нему с тем же предложением со двора, в то время как первый валялся в ногах у парадного крыльца. Отдал второму, соблазнился богатыми дарами: конем, оружием, посудой. Себя успокоил примерно так: эти двое станут любить друг друга не меньше, чем любили бы те. Оптарис целую неделю ел одну траву. Витигис об этом знал. Обиженных, оскорбленных, смещенных с должностей, замысливших против правителя зло, негласно прибирал к рукам. Главный расчет, конечно, не на них, но в известной ситуации они окажутся проворнее. Первое, что сделает Витигис, получив власть, укрепит ее, расправится с Теодатом. Пока Теодат жив, Витигис даже не полкороля - никто, самозванец, выдвинутый военной кликой. У истории много парадоксов, один из них перед глазами. Самый незаконный из готских государей, навязанный кем-то, какой-то Амалазунтой, жалкой регентшей при ублюдке сыне, посаженный сверху, становится вполне законным, и все даже забывают, откуда он взялся, а Витигис, избранный людскими массами в момент кризисного положения на роль избавителя, носит по косной традиции номер два. Первое, что он сделает,- восстановит справедливость. Совершит чудо, а с чудесами не спорят, превратит себя из командующего готскими соединенными войсками, правителя фактического, в правителя и фактического и по всем образцам формального. И сделает это не из эгоистических соображений (в эгоизме любого политика кроется слабость: кто пойдет за эгоистом, кто ему поверит), а из соображений общественной, всеобщей полезности. Теодата должны убить, "убьешь ты, Оптарис", после недолгого раздумья добавляет: "можешь, если хочешь, привести к нам живым", чем скорее, тем лучше. Оптарис берет людей, таких же заклятых врагов Теодату, как он сам, галопом скачут. Теодат, естественно, сложа ручки их не дожидался. Известие об избрании Витигиса дало полную и ясную картину. Кто такой Витигис, его личные качества, сердечные особенности, так сказать, значения не имело. На его месте при здоровой, нормальной ориентации на выигрыш вариантов, кроме угрожающего жизни и свободе Теодата, нет. Обстоятельства таковы, что каждое его слово, каждое распоряжение, даже самое жестокое, будет находить поддержку, как вынужденная мера. Новые сатрапы, новая администрация - Теодат по своему опыту знает - приложат все усилия посшибать старых сатрапов и старую администрацию. Теодат действует. Единственная реальная сила - готский гарнизон - борется за него. Ищут начальника гарнизона - время идет. За ним уже выехали - это точно, готский цзрь отсюда слышит топот погони. Начальник гарнизона исчез. На караул полагаться невозможно. Готы в любом случае, сколько бы он сил теперь ни выставлял против них, способны выставить больше. Подобно тому, как Амалазунта искала своего спасения в Риме, Теодат рассчитывал найти его в готской столице - бежал. Отказался от рабов, от носилок, от эскорта. В суматохе сборов взял троих, первых подвернувшихся; все четверо верхами отбивали копчики в противоположную сторону - заметали след. За городом выбрались на равеннскую дорогу и гнали по ней, уже не сворачивая, не петляя. Оптарис догнал. Ноздрями чуял, где и в какую сторону поворотить коня. На пару миль опередил свой отряд. Несостоявшаяся любовь, стоившая добрых полмешка зеленой травы, мстила за несостоявшуюся внешнюю политику, проигрывающую одну битву за другой. Один храбрец догонял четырех беглецов. Готы повернули коней, схватились было за мечи, но, заметив вдали пыль конной стаи, замялись. Остановился и Оптарис, бросил поводья, растопырил левую ладонь (в правой меч зажат): с дороги! Их не тронут, если они не станут рыпаться, не из милосердия, конечно. Готы решали свою нехитрую солдатскую участь, решили не связываться, отъехав в сторону, наблюдали. Теодат нажаривал, философия плохо спасала в смертный час. Первый удар Оптарис нанес на полном скаку, пристроившись сзади: разрезал одежду от плеча до пояса вдоль спины, возможно, задел кожу, распорол лошадиный круп. Лошадь завертелась, заржала, поднялась на дыбы, сбросила седока. Теодат шмякнулся набок, от боли перекатывался свернутым ковром со спины на живот, замер, распластавшись. Оптарис соскочил к нему, воткнул меч в адамово яблочко, умертвил без мучений, наехавшие люди смяли, перебили неверных слуг. Мертвого, закатившегося, располосовал от горла до промежности, кожу и ткани развел в разные стороны, мертвец лежал в них, как в плаще с пурпурной подкладкой, вскрыл грудную полость, достал сердце, положил на камень - это все для бога, ему дань, а для себя: срубил голову, ногой откатил в сторону, чтоб не осквернять места жертвоприношения, встал над ней, из дерюжных провонявших штанов достал свой пантеон, свою единственную гордость - и опростался голове в рот. На Регентском поле Витигис На улицах и площадях разоренных городов Источник - "Урал", №7, 1989 год. Последнее обновление 25.09.2002 |